Теперь, чего хочет король? Это не мое дело. А чего хочет Кольбер? О, Кольбер хочет именно того, чего не хочет Фуке. Чего же хочет Фуке? Это очень важно знать. Он хочет того же, что и король».
Закончив этот монолог, д’Артаньян расхохотался и взмахнул хлыстом. Он был уже далеко от города и ехал по большой дороге, вспугивая сидевших на изгородях птиц и прислушиваясь к звону золота в своей кожаной сумке.
Надо признаться, что всякий раз, когда д’Артаньян попадал в подобную переделку, чувствительность не была его главным пороком.
– Гм, – произнес он, – кажется, эта экспедиция не из опасных, и мое путешествие можно будет сравнить с той пьесой, которую водил меня смотреть в Лондоне Монк; помнится, она называлась «Много шуму из ничего».
XVIII. Путешествие
Быть может, в пятидесятый раз с начала нашего повествования д’Артаньян, этот человек с железным сердцем и стальными мускулами, покидал дом, друзей и все, что имел, и пускался искать счастья или смерти. Смерть постоянно отступала перед ним, как бы страшась его, а счастье или, вернее, богатство всего лишь месяц тому назад заключило с ним прочный союз.
Хотя д’Артаньян не был великим философом, вроде Сократа или Эпикура, но он обладал большим умом, будучи умудрен немалым жизненным опытом.
В течение первых тридцати пяти лет своей жизни наш гасконец питал презрение к богатству и долго считал это презрение первым и главным пунктом кодекса храбрости. Храбр тот, у кого ничего нет. Ничего нет у того, кто презирает богатство. Следуя этому принципу, д’Артаньян, став богатым, должен был спросить себя, сохранил ли он храбрость.
Для всякого другого эпизод, разыгравшийся на Гревской площади, был бы ответом на этот вопрос. Большинство людей вполне бы им удовольствовалось; но д’Артаньян был достаточно мужествен, чтобы спросить себя чистосердечно, храбрый ли он человек. Сначала он было решил: «Кажется, я достаточно ловко и добросовестно поработал шпагой на Гревской площади, чтобы иметь право не сомневаться в своей храбрости».
Но тут же он возразил себе:
«Полно, капитан, это не ответ. Я был храбр потому, что хотели сжечь мой дом, и можно поставить тысячу против одного, что если бы бунтарям не пришла в голову эта злополучная мысль, их план удался бы. Во всяком случае, не я бы помешал его осуществлению.
Какие же опасности могут угрожать мне теперь? В Бретани у меня нет дома, который можно было бы сжечь, нет и сокровищ, которые можно было бы похитить.
Да, но у меня есть шкура. Драгоценная шкура д’Артаньяна, которая мне дороже всех домов и всех сокровищ на свете. Я ценю ее так потому, что она служит оболочкой для тела, скрывающего пылкое сердце, которое радостно бьется и, значит, довольно жизнью.
Да, мне хочется жить, и, по правде сказать, моя жизнь стала гораздо лучше, полнее с тех пор, как я разбогател. Кто говорил, что деньги портят жизнь? Ничего подобного, клянусь честью: мне кажется даже, что теперь я поглощаю больше воздуха и солнечного тепла, чем раньше. Черт возьми! Что со мной сталось бы, если бы я удвоил свое состояние и если бы вместо этого хлыста в моей руке очутился маршальский жезл? Да для меня, кажется, не хватило бы тогда всего воздуха и всего солнечного тепла!
А разве это так неосуществимо? Разве король не мог бы сделать меня герцогом и маршалом, как его отец, Людовик Тринадцатый, сделал герцогом и коннетаблем Альбера де Люиня? Разве я не так же храбр, да и притом еще гораздо умнее, чем этот дурак из Витри?
Ах, моим успехам помешает то, что я слишком умен.
Но, к счастью, если на свете есть справедливость, судьба должна меня еще вознаградить. Она у меня в долгу за все, что я сделал для Анны Австрийской, и обязана возместить мне все то, чего Анна Австрийская не сделала для меня.
Теперь я в ладах с королем – королем, который как будто хочет царствовать. Да утвердит его бог в этом счастливом намерении! Ведь если он станет царствовать, то будет нуждаться во мне, а если будет нуждаться, то поневоле сдержит свое обещание…»
«А теперь займемся сердцем… Ах, несчастный! – прошептал д’Артаньян с горькой усмешкой. – Ты воображал, что не имеешь сердца? А оно есть, неудачный ты царедворец, да еще и очень непокорное!
Оно громко говорит в пользу Фуке. А между тем кто такой Фуке в сравнении с королем? Заговорщик, который даже не старается скрыть своих замыслов. И какое прекрасное оружие дал он мне против себя! Но его ум и любезность вложили это оружие в ножны. Вооруженный мятеж… Ведь Фуке устроил вооруженный мятеж… Король лишь смутно подозревает Фуке в глухом возмущении, но я-то знаю и могу доказать, что Фуке виновен в пролитии крови подданных короля.
Да, я знаю это и молчу. А глупое сердце требует еще чего-то в ответ на его любезность, в благодарность за выдачу авансом пятнадцати тысяч ливров, за подаренный перстень в тысячу пистолей, за улыбку, в которой было столько же горечи, сколько благосклонности. И вот я спасаю ему жизнь…»
«Ну, теперь, я надеюсь, – продолжал рассуждать д’Артаньян, – мое глупое сердце может успокоиться и считать, что поквиталось с господином Фуке.
Отныне король – мое солнце, и, раз с господином Фуке сердце мое поквиталось, горе тому, кто осмелится заслонить это солнце… Итак, вперед, за его величество короля Людовика Четырнадцатого!»
Окончив размышления, д’Артаньян пустил вскачь лошадь, которая плелась шажком, пока он был погружен в свои думы.
Хотя Зефир был прекрасным конем, однако он все-таки не мог бежать без остановки. На другой день после отъезда из Парижа д’Артаньян оставил его в Шартре, у своего приятеля, содержателя гостиницы, и расстояние между Шартром и Шатобрианом проехал на почтовых лошадях.
Последний город был настолько отдален от берега, что никто не мог догадаться, едет д’Артаньян к морю или нет, и в то же время настолько отдален от Парижа, что никто не мог заподозрить в д’Артаньяне посланца его величества Людовика XIV.
В Шатобриане д’Артаньян отказался от услуг почты и купил себе лошадь, такую жалкую на вид, что сесть на нее всякий офицер счел бы для себя позором. За исключением масти, эта лошадь сильно напоминала д’Артаньяну того знаменитого оранжевого коня, с которым или, вернее, на котором он вступил в свет. Впрочем, на нее сел уже не д’Артаньян, а простой горожанин в кафтане серо-стального цвета и коричневых штанах – нечто среднее между светским и духовным лицом; сходство с последним усиливала большая черная шляпа, надетая поверх потертой бархатной скуфейки. Д’Артаньян был без шпаги, только с толстой палкой на шнуре, висевшей на руке; под плащом на всякий случай он спрятал хороший кинжал длиною в десять дюймов.
Новая лошадь, купленная в Шатобриане, довершила перерождение. Д’Артаньян назвал ее Хорьком.
– Уж если я Зефира заменил Хорьком, – сказал себе д’Артаньян, – мне следует изменить и собственное имя. Из д’Артаньяна я стану просто Аньяном: это имя больше подходит к моему серому платью, круглой шляпе и потертой скуфейке.
Аньян пустился в путь на Хорьке, пробегавшем резвой иноходью добрых двенадцать лье в день благодаря своим сильным и тонким ногам, которые разглядел под густой шерстью опытный глаз д’Артаньяна.
Дорогой наш путник изучал холодный, неприветливый край, по которому он проезжал, придумывая благовидный предлог, чтобы попасть на Бель-Иль и осмотреть там все, не возбуждая подозрений.
По мере приближения к Бель-Илю д’Артаньян все более убеждался в трудности возложенного на него поручения.
В Бретани, в этом отдаленном старом герцогстве, которое в те времена не было – да и теперь еще не стало – французским, народ не знал французского короля; больше того – не хотел его знать. Из политики простые люди усвоили одно-единственное: прежних герцогов не стало, и вместо них неограниченно царили местные сеньоры. Над сеньорами – бог, которого никогда не забывали в Бретани. Из всех сеньоров, владельцев замков и колоколен, самым могущественным, богатым, а главное – популярным, был Фуке, владелец Бель-Иля.